Иных подробностей мне узнать не удалось, потому что нас сразу же отделили и от отряда, и от селян.
Плохая новость — мы принесли с собой сыпной тиф. Пока блуждали по лесу, бродили по болотам, уже начинали болеть — озноб, лихорадка, не проходящие головные боли, но все списывали на голод и усталость, а красно-розовые пятнышки, превращающиеся в пятна, считали последствиями укусов. Подозреваю, что мысли о тифе зарождались, но их старались отогнать в сторону, иначе бы не дошли.
Командование отряда оказалось мудрым, и всю нашу команду сразу же определили на карантин в пустовавший дом на краю деревни. У крыльца выставили часового с карабином, приказав стрелять в каждого, кто вылезет и станет распространять заразу в отряде. Приказ правильный, но никто из наших выползти не смог бы при всем желание — не осталось сил. Нам приносили еду и воду, оставляли на входе, а те, кто еще оставался на ногах, пытались кормить и поить заболевших. Словом, получился сыпнотифозный госпиталь, но если учесть, что ни врача, ни даже фельдшера и близко не было, то, скорее, сыпнотифозный барак, где больные предоставлялись собственной участи — если повезет, выживешь, а нет, так судьба такая.
Народ уже не хотел есть, а только пить, бредил, метался то в ознобе, то в горячечной лихорадке.
Я до сих пор как-то умудрялся избегать этой еще одной напасти гражданской войны, о которой вспоминают не часто, но от нее погибло больше народа, нежели от пуль интервентов и белогвардейцев. Как-то умудрился не подхватить «испанку» осенью восемнадцатого, избежал оспы и скарлатины, дизентерии. И даже переносчики сыпного тифа — платяные вши, хотя и кусали мою тушку, но отчего-то не заносили заразы.
На молодом теле я не обнаружил даже следа прививки от оспы, а ведь вакцинацию начали делать давно, еще при императоре Николае Павловиче. Сильно подозреваю, что родители Вовки из староверов, сопротивлявшихся оспопрививанию до полной победы Советской власти, а медику, получавшему от властей пятьдесят копеек «с руки», отваливали рубль, лишь бы тот не оставлял на плече «метку дьявола».
Может, помогало, что срабатывали инстинкты человека двадцать первого века — мыть руки перед едой, пить только кипяченую воду, избегать, по мере возможности, митингов и прочих массовых скоплений, от которых вреда больше, чем пользы, и не стаскивать с умерших от инфекционных болезней обувь и одежду.
Вот и теперь, когда с тифом слегли почти все беглецы, на ногах остались лишь трое — мы с комиссаром, да Серега Слесарев, музыкант из Архангельского полка, угодивший в лагерь за то, что обучал оркестрантов «Интернационалу». Виктор с Сергеем уже переболели тифом, так что у них имелся иммунитет, хотя в девятнадцатом году этим словом еще не пользовались.
Мы втроем как могли ухаживали за больными, хотя вся наша помощь сводилась к накладыванию на лоб пышущих жаром больных мокрых тряпок, да попыткам напоить умирающих.
Еды хватало, тем более что нам доставались и порции больных товарищей, но мы боялись на нее налегать, хотя это и требовало изрядного мужества. Еще ужасно хотелось помыться в бане, сменить пропотевшее и истончавшее белье заполненное насекомыми, выстирать и заштопать прохудившуюся одежду, но об этом пока приходилось только мечтать. Потом, когда народ выздоровеет, устроим баню себе, выжарим вшей. Покамест, нам дел и без того хватало.
Отчего-то люди умирали лишь по ночам, а поутру мы брали остывшие тела и выносили их за порог, где уже стояла телега, запряженная лошадью, а хмурый мужик из числа местных крестьян увозил тела на погост.
Судя по всему, местные не шибко довольны тем, что в селе появился сыпнотифозный госпиталь, откуда ежедневно вывозились мертвяки. Им же приходилось еще и могилы копать и ежедневно бояться за собственную жизнь.
Ночью я проснулся от запаха дыма. Вскочил, метнулся к двери, но та оказалась закрытой снаружи, а попытка открыть ни к чему не привела.
— Сжечь нас хотят, сволочи! — крикнул Виктор, высаживавший рамы вместе со стеклами.
Мы уже собрались вытаскивать оставшихся в живых товарищей через окна, как услышали снаружи крики и ругань на русском и на других языках, которых мы не знали.
Высунувшись из окна, увидели, как Хаджи-Мурат в одном нижнем белье, но на коне, хлещет нагайкой мужиков, а те пытаются что-то возражать. Скоро на помощь командиру примчались и другие бойцы, принявшиеся наводить порядок.
Дверь освободили, но огонь вовсю полыхал, и тушить дом уже бесполезно. Виктор помогал выходить тем, кто мог двигаться самостоятельно, а мы с Серегой вытаскивали лежачих, и передавали их красноармейцам, относивших людей в безопасное место. Дыма наглотались, но ничего себе не подпалили, не обожгли, уже хорошо.
Спасти удалось не всех. Когда вытаскивали не то пятого, не то шестого, начала обваливаться крыша, и мы едва успели выскочить сами.
Дом догорал, а спешившийся Хаджи-Мурат уже охаживал нагайкой нашего часового — хлестал того по спине, ниже, но не бил ни по лицу, ни по голове. Парень лишь мужественно терпел удары и бормотал:
— Виноват, товарищ командир, сморило. Больше такое не повторится.
Похоже, часовой заснул на посту, а теперь командир проводил с ним воспитательную работу. Надо бы пожалеть парня, но не стал. И так по его милости погибли наши товарищи. Я бы на месте Хаджи-Мурата расстрелял раззяву. Но если подходить чисто формально — караульным приказывали следить, чтобы больные не выходили из дома, а не за их целостью и сохранностью.
Ладно, будем считать, что оставшиеся в доме люди уже скончались от тифа, либо отравились угарным газом и приняли быструю смерть.
Тем временем, командир отряда уже проводил суд и расправу над поджигателем — тем самым мужичком, что ежедневно отвозил трупы на погост.
— Знаэшь, что с табой дэлать нужно? — спросил Хаджи-Мурат у крестьянина.
— Да что хошь со мной делай! — психанул тот. — Они кажый день дохнут, а как все сдохнут, так и нас за собой потянут. А я дохнуть не желаю, у меня семья, дети.
Командир отряда задумался, окидывая взглядом нас, уцелевших беглецов, перевел взгляд на крестьянина, потом сказал:
— Мой голова так думает, что ты свой дом асвободит должен.
— Что? — переспросил крестьянин. — Как это, свой дом освободить? А я куда?
— А куда хош, — равнодушно сказал командир отряда, поигрывая нагайкой. — К садэдям пайдешь, или в хлэву станеш жить, мне все равно. Думат был должен, кагда жывых людей поджигал. Ты их дома лышил, теперь свой дом отдаш. Не отдаш — расстреляю. Понал? И в банэ их вымыт надо, понал?
— Понял, — угрюмо ответил мужик, понимавший, что с кавказцем лучше не пререкаться, а выполнять все его приказы.
Итак, нас осталось тринадцать человек. Число плохое, но мы в приметы не верим. Пока крестьянин и его плачущая семья переселялись в сарай — у соседей квартировали бойцы отряда, так что свободных мест нет, мы переезжали на новую квартиру. Ну, или в очередной сыпнотифозный барак, как пойдет. По приказу Хаджи-Мурата нам привезли нательное белье. Не новое, но хотя бы чистое. Не знаю, где его каптенармус сумел раздобыть тринадцать комплектов, но как-то сумел. Возможно, провел дополнительную ревизию у крестьян, но я этим отчего-то не поинтересовался. Привез — и ладно, и молодец.
Теперь можно вымыть товарищей теплой водой — тащить их в парилку, как посоветовал кто-то, мы не решились, потом переодеть во все чистое, а старое завшивевшее белье лучше сжечь.
Зато с каким удовольствием я парился в бане, выгоняя из отощавшего тела всю грязь и мерзость, скопившуюся со времени пребывания в английской контрразведке. Это, получается, я не мылся и не менял белье больше двух месяцев? М-да… сказал бы мне кто такое раньше, прибил бы на месте.
Для полного счастья мы с парнями еще и побрились, убрав все лишнее не только с подбородков и щек, но и с головы. Посмотреть бы, на что стал похож некогда пышущий силой и здоровьем Володька Аксенов, но зеркал поблизости не наблюдалось. Так, ладно, руки и ноги на месте, ребра торчат, не смертельно.